— М-м-м… могут быть неприятности, Слэйтон. Независимо от того, как успел поработать с людьми Зак, большинство из них наверняка все еще произносят ваше имя в бранном контексте. Я свяжусь с камбузом и попрошу кого-нибудь.
— Меня наверняка не узнают в этой суматохе, — возразил Форд. — Кроме того, я всегда могу объяснить, что послан с важным поручением.
— О'кей… если вы, конечно, в состоянии шевелиться при двух «g».
Форд тяжело выбрался из противоперегрузочного кресла.
— Я вполне могу ходить. С чем вам сделать бутерброды?
— Неплохо бы с солониной, да только это наверняка окажется какая-нибудь синтетическая дрянь. Сварганьте с сыром на черном хлебе и намажьте горчицей, если раздобудете. И приготовьте с галлон кофе. Тебе чего принести, Энди?
— Мне-то? Да что угодно.
Форд направился было к выходу, с трудом переставляя ноги под гнетом удвоенного веса, но остановился и добавил:
— Кстати, если бы вы подсказали мне, куда идти, я сэкономил бы кучу времени.
— Дружище, — ответил Лазарус, — если этот корабль не набит до краев пищей, то все мы совершили ужаснейшую ошибку. Порыскайте кругом. Наверняка что-нибудь найдете.
Ближе, ближе и ближе к Солнцу. Скорость увеличивалась на шестьдесят четыре фута в секунду. Вперед и еще вперед на протяжении пятнадцати бесконечных часов удвоенной силы тяжести. За это время они пролетели семнадцать миллионов миль и достигли огромной скорости — шестисот миль в секунду. Но сухая цифра мало что говорит воображению; лучше представить: один удар сердца — и совершено путешествие из Нью-Йорка в Чикаго, которое даже на стратоплане занимает полчаса.
Барстоу пришлось нелегко. Все остальные, пока корабль набирал ускорение, безнадежно пытались заснуть, тяжело дыша и стараясь улечься так, чтобы уменьшить изнуряющее воздействие перегрузки. Заккуром же двигало чувство ответственности за других. Он продолжал ходить, хотя казалось, что на шее у него висит, пригибая его к полу, груз в триста пятьдесят фунтов…
В принципе, он ничем никому не мог помочь. Он просто устало ковылял из одного отсека в другой и осведомлялся о самочувствии. Ничего, абсолютно ничего нельзя было сделать, чтобы облегчить страдания людей. Они лежали там, где нашли место, — мужчины, женщины и дети, скученные, словно стадо. Им негде было удобно пристроиться, поскольку корабль не предназначался для такого количества пассажиров.
Единственное, устало размышлял Барстоу, что спасает сейчас положение. — это свалившиеся на них несчастья, которые не дают им возможности думать ни о чем остальном. Они слишком потрясены, чтобы доставлять беспокойство. Позднее, он был уверен, начнутся сомнения, стоило ли бежать таким образом, будут встревоженные расспросы, почему на борту находится Форд, о непонятных и не всегда предсказуемых действиях Лазаруса, о его, Заккура, собственной противоречивой роли. Это будет позднее. Но не сейчас.
Ему и в самом деле, подумал он с неохотой, следует начинать пропагандистскую кампанию до того, как сгустятся тучи. Но если он не успеет… а он и не успеет, если будет сидеть сложа руки, тогда… тогда все будет кончено. Да, это точно.
Он увидел перед собой лестницу, стиснул зубы и полез на следующую палубу. Пробираясь между лежавшими людьми, он чуть не наступил на женщину, которая прижимала к себе ребенка. Барстоу заметил, что ребенок мокрый и грязный, и собрался сказать матери, чтобы та привела его в порядок, поскольку она вроде бы не спала. Но потом опомнился, сообразив, что ближайшая чистая пеленка теперь находится на расстоянии многих миллионов миль от них. Впрочем, на следующей палубе могло храниться десять тысяч пеленок, но сейчас она казалась ему такой же недосягаемой, как и родная планета.
Он пробрался мимо женщины, так ничего и не сказав. Элеонор Джонсон даже не заметила его. После первого чувства глубокого облегчения, которое она испытала, оказавшись в безопасности на корабле вместе с ребенком, она предоставила полную возможность обо всем беспокоиться старшим, а сама впала в глубокую апатию под действием эмоционального шока и перегрузки. Когда на них навалилась эта ужасная тяжесть, ребенок заплакал, а потом затих, подозрительно затих. Она с усилием приложила ухо к его грудке, чтобы убедиться, что сердечко бьется. Убедившись, что он жив, она снова впала в оцепенение.
Через пятнадцать часов, за четыре часа до пересечения орбиты Венеры, Либби убрал тягу. Теперь корабль летел со скоростью, которая увеличивалась только благодаря нарастающему притяжению Солнца.
Лазаруса разбудила невесомость. Он взглянул на кресло второго пилота и осведомился:
— Идем по курсу?
— Все точно.
Лазарус бросил на Либби пристальный взгляд.
— О'кей, я уже в норме. Передохни, парень, тебе нужно чуток соснуть. Давай-давай, а то ты уже выглядишь, как использованное полотенце.
— Ничего, я посижу тут и отдохну.
— Черта с два! Ведь ты не спал даже тогда, когда я вел корабль. Если ты сейчас останешься здесь, то наверняка будешь по-прежнему следить за приборами и вычислять. Так что давай-ка! Слэйтон, гоните его прочь!
Либби смущенно улыбнулся и вышел.
Все помещения, которые попадались ему на пути, были забиты плававшими в воздухе телами. В конце концов ему все же удалось найти свободное местечко, привязать ремень к настенной скобе и заснуть.
Можно было бы ожидать, что невесомость станет для всех большим облегчением, однако этого не произошло. Довольными оказались только те, кто и раньше бывал в космосе, — примерно один процент всех обитателей корабля. Болезнь невесомости, как и морская болезнь, кажется басней только не подверженным ей. Разве что Данте было бы по плечу описать картину этого недомогания десятков тысяч человек одновременно. На борту, конечно же, где-то имелись средства от тошноты, но их еще нужно было найти. Так что новое состояние только усугубило страдания людей.